За горы, за горизонты

4.9
(8)
Чтение 0.43 mintue

Православный художественный рассказ о семье

Начало конца

Возвращаться было некуда. Но Саня вернулся.

Последние вахты, затяжные, жёсткие и даже изнурительные, в обмен на терпение сгустились в волнительную цифру на балансе карты. И хотя бы в этом он был спокоен.

Он стащил рюкзак. Упираясь носками, сдавил с ног ботинки. Замер, прислушался и оглядел переднюю внимательнее. Потом впихнул ноги в холодные тапочки и, шурша ими по дорожке, бесшумно прошёл дальше, молча послушал тишину, дожидаясь, пока глаза привыкнут к полумраку.

Пустой шкаф, пустые полки, плотно задёрнутые шторы и пыль, как в пустыне.

Дом нежилой.

Ушла!

Оксана всегда называла свою «свадебную» квартиру «наш дом», на что Саня отмалчивался, глядел в сторону и припоминал намёки её отца.

Этот дом не был его домом. Уходить должен был он, если бы хотел. Но Саня уезжал на длинные вахты.

И ушла она.

Он глянул на пустой святой угол и даже привычно дёрнул рукой, чтобы перекреститься, но передумал. На образнице осталась только икона св. Александра Невского, да и та скосилась. И в полумраке казалось, что благоверный князь смотрит в сторону, будто не желая встретиться глазами со своим тёзкой.

Саня вернулся в прихожую, глянул на полочку для записок, какие они оставляли иной раз друг для друга. В полумраке тёмная полка казалась бездонной чёрной пустотой.

Он подошёл к ней вплотную, провёл рукой по тёмной полировке, посмотрел на свои пальцы. Потом сел на хлипкий обувной стеллажик — теперь можно было, и уставился под ноги.

На полу он приметил её серёжку — маленькую, золотую, с алмазиком.

Саня нагнулся, поднял и закрутил её к свету. Но в полумраке алмаз не играл бликами, а без пары серьга вообще казалась бессмысленной. Как половинка разорванной надвое книги, которую уже не прочитать.

Он поднялся, положил серёжку на полку для записок и замер, обдумывая дальнейшие шаги. Начиная от самых простых и буквальных.

Потом с раздражением мотнул головой, плюнул на палец с обручальным кольцом, и, вращая его влево-вправо с остервенелым усердием, долго стаскивал.

Наконец, звякнув печально, колечко упало к серёжке на чёрную полировку. В бездну.

Саня присел на пуфик возле обувной полки, расшнуровал горловины ботинок, сунул в них ноги. Потом, посидев без движения несколько вздохов, он завязал шнурки тугими узлами, встал и ещё разок оглядел прихожую, чтобы запомнить дух своего дома.

Но духа не почуял.

И вышел вон.

К концу дня он уже покинул шумный перрон вокзала «Ростов-Главный», устроился на нижней полке и, дожидаясь отправления поезда, не к месту застоявшегося, погрузился в надоедливые мысли.

Теперь ему оставалось только вспоминать.

 

***

Оксанка вцепилась в Саню, как огонёк в свечку. И Саня загорелся.

И с той поры возле сердца, в кармане кожаной куртки, он таскал блокнотик с её стишками, а не подаренный батей швейцарский ножичек.

Саня не мог без неё.

Как ночь томится в ожидании первых лучей, или день устало клонится к закату, так он терзался долгие часы, пока жил без Оксаны. Своей Оксютки. Чем сам себя смешил в те времена, потому что не пристало взрослому двадцатипятилетнему мужику сохнуть по девчонке. Тем более, что он старше был на целых шесть. И опытнее на шесть вечностей.

Когда-то, ещё в двадцать, он даже чуть не женился. Тогда, закончив после армии курсы стропальщиков, Санёк ездил на заработки в далёкий Сургут, на севера. Но ему повезло, он вовремя спохватился и убежал из-под властной, хотя и красиво ухоженной руки опытной невесты. Женщина ему попалась постарше и самостоятельная вполне.

Но Санёк не из тех, кто согласился бы семенить гуськом за «мамкой».

Оксанка была другой.

Он увидел её на празднике в честь дня города. Она играла на саксофоне с большой сцены, установленной на Театральной площади — главной площади Ростова-на-Дону, мелодию «Если б не было тебя».

Он влюбился… просто вдохнув. Будто против воли провалившись и утонув в этой мелодии, заполнившей воздух. И через неё соединился с девчонкой, поющей её через саксофон. Наверное, это произошло даже не мгновенно, а как-то заранее, в течение всей жизни до этого часа.

И он тогда не знал, что именно полюбил: свой Ростов, этот яркий осенний праздник, саксофон, тонкую девушку в блестящем платьице или саму жизнь.

Ей, конечно, как на Санин вкус, природа даровала редкую красоту. Кареглазая, глядящая пристально, но без оценки, вся гибкая, как виноградная лоза, она притягивала его воздушностью, будто не двигала руками в пустоте, как все люди, а ласково прикасалась к реальности. Её длинные, ровные волосы вздрагивали и скользили по ушам, затрагивая крошечные серёжки. И уже потом, когда Саня познакомился с ней, он почему-то часто обращал внимание на маленькую пульсирующую венку у неё шее. Или, например, на складочки кожи на «коленках» её пальцев. Они казались ему похожими на улыбочки.

И это тяготение к бесконечному рассматриванию Оксанки казалось ему его собственной тайной странностью.

Он невольно сравнивал Оксану с той неудавшейся невестой, на которой чуть не женился. И видел, что Оксютка моды не чует, в лаках для ногтей не разбирается, а образ её пылает не хитрым любопытством, ищущим для себя, а горячим светом, от которого его лицо как бы вспыхивало изнутри. Будто вот-вот произойдёт что-то сказочное. Такое чувство было ему знакомо только в раннем детстве, когда родители ещё не пили, и он просыпался ранним утром в свой день рождения в ожидании чего-то запредельного.

Когда они стали встречаться, и Саня провожал её до двери, Оксанка не отпускала его подолгу, хватая за руки, чтобы запомнить тепло его пальцев. И потом, вернувшись в квартиру, даже не обнимала маму, чтобы не разжимать ладошку.

И так, почти случайно и внезапно они слились в одного человека, как два разнородных течения и смешались водами своих душ в единый живой водоворот.

Он верил ей.

За нею пошёл в церковь.

Там Оксана пела на клиросе, которым руководила её мать, и Саня часами стоял среди молящихся, и прислушивался к ровному хору, стараясь воображением выхватить из общего гудения молитв её сильный грудной голос. И, если она пела или читала сольно, он незаметно косился на молящихся, ожидая увидеть в их глазах или согбенных фигурах отблески восторга, которым пылал сам. И даже неосознанно сжимал увесистые кулачища на случай, если кому-нибудь её пение не понравится.

Но всем нравилось.

Она удивила его.

Лёгкой и проницательной, ей будто кто-то нарочно накрутил настройки чувствительности до предела. И она ясно улавливала такие незаметные полутона в окружающем, которых Саня не видел никогда. Даже если всматривался в упор и с напряжением. Вместе с тем ей чудом удавалось избегать чрезмерной хрупкости, какая всегда мучает чувствительных людей. И вокруг неё всё наполнялось изящностью и восхищением.

Саня был не таким. Сам он сравнивал себя с кирпичом. При том, даже не целым, а куском кирпича, какой хватают в руку, если в драке слишком много противников. Ему попался предельно простой мир, состоящий из ширины и высоты, видимых и осязаемых сразу и без размышлений. И глубина, даль, которая открывалась только шагами. Поэтому, в отличие от Оксаны, копающей внутрь смыслов и переживаний, Саня жил только вперёд, вдаль и тяготел к постижению мира не душой, а крепкими ногами.

Вслед за нею Саня освоил нотную грамоту, зубря самоучитель втайне, и даже мечтал выучить на её саксофоне ту самую мелодию.

Но закончилось тем, что батя притащил ему истёртую, ещё ленинградскую гитару и научил бою в три блатных аккорда.

За Оксанкой Саня приучился читать книги. Конечно, он не касался Карамазовых или святителя Игнатия, а «подсел» на коротенькие детективы. От толстых книжек его бросало в жар.

Потом открыл для себя Жюля Верна, и чтение захватило его страстью человека, неизменно стремящегося в невообразимые дали, но вынужденного сутками просиживать на стуле охранника.

А Оксана преобразилась Саней.

Она вовлеклась в его неудержимые порывы, вслед за ним вышла в мир внешний, не домашний, который Сашеньку слушался и всё, что захочет, под ноги ему подстилал. Впрочем, Александр был до нелепости нетребовательным в бытовом смысле и совершенно равнодушным к тому, что окружало его здесь и сейчас.

И странно, что они не отторглись друг от друга.

И она открыла для себя большой мир.

Следуя за своим Сашенькой, Оксана впервые попала в «качалку», с удивлением и страхом освоила азы альпинизма, и даже на деле узнала, что в таком близком к Ростову Таганроге, оказывается, есть яхт-клуб, когда с Сашей и его друзьями впервые встала на шаткую палубёнку мини-яхты.

Виндсёрфинг, моторные и парусные лодки захватили Оксанку настолько, что Санёк всю следующую зиму провёл во дворовом доке своих приятелей, расположенном в пригороде Таганрога. Оксана, конечно, следовала за ним и уезжала каждые выходные из дома, доказывая родителям своё совершеннолетие, которое они пока осознавали только умом. Но ещё не приняли душой.

Там Саня со своим вечно поддатым отцом пилил и строгал, а Оксана подхватила от его друзей тягу к танцам в стиле «street dance». Саша, когда увидел её танцующей, бросил всё, чтобы составить ей пару. И вечерами в будни они отбивали пятками пол в его съёмной квартире до упрёков соседей, для которых этот пол был потолком.

Сделать яхту до весны они не успели, поэтому отложили до другой зимы, чтобы не занимать строительством летние выходные. Но на стену повесили огромный плакат с яхтой и Фёдором Конюховым — яхтсменом и священником. И, томясь будущими путешествиями, Саня всю весну ломал голову над именем их будущего судна. Наконец, осенился и слепил первые буквы их имён в слово. Так родилась «Алокса».

За лето они с Сашкиными друзьями прошли короткими пунктирами вдоль берега Дона десятки километров, ещё больше проплыли на плотах. Переночевали в палатке в дюжине необычных мест, начиная от каменского карьера, заполненного лазурной водой, или рыбных мест Цимлы, заканчивая разливом моря у Таганрога. И скормили комарам, наверное, по литру своей крови.

Зимою же мёрзли на зимней рыбалке, которую Оксанка полюбила для своего Сашеньки. И все выходные напролёт жили на реке, в хуторе, у его отца — одинокого добряка Николая Семёновича Фёдорова, которого в деревне называли Коляшкой. Наверное, потому что он был тихим пьяницей и безобидным шутником, какие обязательно есть в каждой деревне. А к таким пристают только смешные прозвища.

Саня был молодой копией своего отца, так они были похожи. Высокий и мощный, даже здоровенный, с хмурым, хотя и правильным, лицом и крепкими ручищами. И, когда они бывали рядом, Оксанка невольно улыбалась. Только дядя Коля уже выглядел высохшим, даже узкоплечим, хотя и высоким. Его темно-русые волосы поредели так, что сквозь них виднелся голый череп, а одутловатое и морщинистое лицо походило на объёмную карту рек и ручейков. Но глаза его светились готовой шуткой и щурились с усмешкой даже на самых невесёлых поворотах судьбы.

 

Второе лето и вовсе закружило мир вокруг. Оксана уходила из дома надолго, неделями жила у Саши, сместив его на раскладушку. И он терпеливо скрипел её пружинами, всю ночь ворочаясь с боку на бок.

Зато расстояние между ними сокращалось до нуля, и они, хотя и не слились в семейное единение, а теперь и на деле чувствовали себя одним человеком, разделённым в два тела.

Но между Оксаной и её родителями расстояние наоборот удлинилось до бесконечности. И к осени пуповина, связывающая Оксютку с мамой и папой, лопнула от того чрезмерного натяжения, и родители смирились со скорой свадьбой единственной дочери.

С торжеством Александр не сплоховал, заранее готовился, а потому от чрезмерной помощи состоятельных Оксюткиных родителей жёстко отказался. Справили красиво, тем более, что он относился к тем людям, у которых всегда найдутся друзья на всякую потребу. Потому без помощи не остался.

Прошла свадьба и без драк — все гости хорошо знали и Санин нрав и его умение больно останавливать подобные бесчинства, если не он их затевал. Поэтому, даже будучи пьяными, умудрялись отыскивать компромиссы в спорах, почему-то никак неизбежных на свадьбах.

Батя подарил ему свою старую дрель и из-за скромности подарка везти её на свадьбу в Ростов не стал, а приехал так, с голыми руками, чем конфузился до красноты лица. А может просто успел опохмелиться.

Оксюткин же отец подарил целую квартиру в центре Ростова, чем совершенно раздавил дядю Колю и нисколько не обрадовал Саню, мечтавшего добиться всего своим горбом.

И, как его новая тёща не разрывалась между мужем и зятем, арбитром бегая промеж них, а жить после свадьбы Саня с Оксаной ушли на его съёмную квартиру. И он даже не объяснял молодой жене почему, а она никогда не спрашивала.

Его стремление заработать на собственный дом пугало её, ведь у него не было другого плана, кроме как, ввергая их в разлуку, ехать на заработки в Сургут. Туда, где, может быть, Саню ждала та самая первая его невеста.

И Оскана совсем не трогала тему квартиры, а жила здесь, где он хочет.

За эти два года Саня совершенно утонул в Оксюткиных разговорах о чём-то неясном для него и возвышенном. Ломая голову и подглядывая в книжки, он постепенно проникся её разумением окружающего, позволяя миру быть больше, чем то, что можно измерить линейкой. И пред его умом явился мир духовный, манящий невиданными открытиями и недостижимыми просторами.

Так он погрузился сначала в простенькие книжечки с житиями святых, а потом даже увлёкся Евангелием и его толкованиями. Хотя в целом, конечно, его больше увлекли жития известных воинов и полководцев.

 

***

А Оксана научилась быть яростной болельщицей ростовского «Ростсельмаша» и поклонницей непобедимого Фёдора Емельяненко. При том, она как бы растворялась в Сашеньке, а потому, не ради вежливости поддерживала его тяготения, а вдавалась в них искренне, всей душой доверяясь его стремлениям, как собственным.

За это Саня берёг её, как великий дар небес, который не то, что случается лишь однажды, а может вообще не состояться. Но, каким-то чудом, явился ему. И, поскольку Оксана нередко рассуждала о Боге, то в его уме это чудо с Богом и связалось.

Когда они шли по улице, Саня угрожающе, исподлобья выхватывал взгляды встречных прохожих, отсекая их любопытство, скользящее по Оксюткиному личику. И прохожие смущённо отводили глаза.

Если бы люди лицезрели духовно, то, наверное, видели бы не нахрапистого дерзкого здоровяка с тонкой миловидной девчонкой на целую голову ниже него. А видели бы редкий и яркий цветок, некасательно окутанный шипастым железным облаком, стремящимся тот цветок защитить. По крайней мере, Саня так видел в своём нетренированном воображении.

Наивные порывы, которые должны были выветриться въедливыми сквозняками повседневности, пропитали их души насквозь. И никакие ветра уже не разделяли их слитности.

Работали они почти вместе: Саня устроился охранником в большой офис, в котором разнородные клерки арендовали свои кабинеты, а Оксана там служила секретарём при частном нотариусе.

Весь день он томился в «предбаннике», каждый раз заглядывая за дверь общего коридора, если через неё кто-то входил или выходил. Или, если поток посетителей слабел, читал что-нибудь из боевой фантастики.

В конце дня он забирал Оксану из кабинета, на прощание пожимая пухлую ручонку нотариуса и исподлобья глядя ему в глаза, чтобы тот понимал, с кем имеет дело.

Потом они с Оксюткой вместе шли домой и вместе суетились на кухне. Вместе ужинали и смотрели общее кино. Утром вместе бежали в парк, испытывая там новые кроссовки, выбранные и купленные вместе.

Такая нераздельность переменила их мир, будто расширяющийся во все стороны и сносящий силой этого расширения всё лишнее и плохо прилепленное.

Друзей становилось меньше, и остались только «вечные», никогда не уходящие. И они называли их как одного человека слитно, не Александром и Оксаной, а «Сашка-Оксашка».

С нею из заядлого путешественника Саня превратился в паломника. Они объехали все мало-мальски значимые для них монастыри. И даже побывали в Каменно-бродском в Волгоградской области, потому что там стоял крест на месте смерти благоверного князя Александра Невского. Или на месте его постоянных привалов. Разное говорили.

Вообще, Саня очень почитал святого Александра, воображая его чем-то вроде оригинала, с которого он, как художник, срисовывал себя. И князь виделся ему твёрдым и сдержанным, но уверенным, прямолинейным в суждениях и настолько простым к очевидному, что, если решение принимал, то заново его не передумывал. Ибо самому Сане в каждом решении упорство доставляло больше удовольствия, чем даже сам достигнутый результат.

Потом он побывал и в Александро-Невской лавре, и вообще, если ему случалось бывать в храме, в котором не находилось иконы святого, то Саня никогда не жалел ни времени, ни денег, заказывал или покупал хорошую икону и вручал, обязательно лично, настоятелю той церкви.

Впрочем, таких церквей ему попадалось не много. Только из новых, даже юных совсем.

Очень он, по наивности и простоте его суждений, почитал монастырский народ и всегда прислушивался к нему с особым вниманием. И даже бытовые слова, сказанные монахом, могли иметь для него глубинный смысл.

Даже через целых шесть лет, когда они уже должны были привыкнуть друг к другу, Саша, если просыпался первым, лежал недвижно, чтобы не разбудить Оксютку, и молча смотрел не неё. На её чуть припухлые щёки, на её первые морщинки в уголках глаз, на мелкие шрамы её когда-тошних детских прыщиков. И каждый из этих кругленьких точек-шрамиков, как звёзды на небе, был на своём месте. Каждый нёс в себе следы её жизни и потому был для Сани ценен.

Если Оксана просыпалась первой, то Саня, пробудившись, не заставал её. Она украдкой выскальзывала на кухню, плотно закрывала дверь и вдавалась в тонкости готовки, все стремясь удивить своего Сашеньку. Иногда она это делала до глупости старательно и поднималась в пять утра, чтобы сварганить несусветно сложное, необычное блюдо.

А Саня, если ему не снилась Оксютка, просыпался с безысходным детским испугом, внезапно наполняясь такой гнетущей пустотой, от которой хотелось по-волчьи хрипеть на небеса. Будто распался он надвое, и вторая его часть сгорела или исчезла куда-нибудь невозвратимо.

Но он быстро приходил в себя.

Он вообще реально, хотя, подчас и сурово, смотрел на вещи. Предпочитал, например, долго лишать себя насущного, цепляясь за какую-нибудь цель. «Свободные» деньги он сберегал, покупая дешёвые домики в отцовской деревне. Вкладывать деньги в сложные схемы он не умел, а вот хороший домик считал надёжным сбережением. Так научил его отец.

В то же время он не любил и не умел тратиться. И мог, например, откладывать целых полтора года, даже ходя на работу пешком и месяцами завтракая только варёными яйцами и дешёвым, чёрствым хлебом. А потом взорваться и спустить накопленное враз, махнув зимой куда-нибудь в Индию на пару дней, чтобы там покататься на лодке по Гангу. И возвращался уже нищим, но без сожаления и даже с каким-то неуместным чувством достоинства человека, покорившего весь мир. А в ответ на батины ворчания только снисходительно улыбался.

Но теперь он копил ради мечты: надеялся набрать достаточно, чтобы купить в Ростове дом на берегу ростовского «моря» — водохранилища, окружённого садами. Потому что каким-то странным образом душевно зависел от водоёмов, привязывался и тянулся к ним с детства. Может от того, что батин дом стоял в двадцати шагах от реки, на берегах которой он и вырос, как упрямая дикая поросль.

Не такая была Оксана. Её идеалом стал японский садик и безветренное туманное утро в нём. Она умела держать себя жёсткой рукой, но ограничивалась разумно и всегда следовала заранее осмысленному плану. И порывистость мужа с улыбкой признавала инфантилизмом, хотя и восхищалась его свободой и его независимостью от обихода.

К седьмому году случилось чудо, о котором уже давно они молча и терпеливо томились пред иконами в своём святом углу — Оксана забеременела.

Теперь мир перевернулся второй раз, и они оба с удивлением и восторгом уставились в будущее. Вместе отсиживали очередь в женскую консультацию, вместе бродили по магазинам для молодых мамаш и томились в ожидании результатов УЗИ. Когда же пришло время, на экране медицинского компьютера показался мальчик. И Саньку увиделось, что он даже улыбнулся, хотя улыбки ещё не могло быть.

Но Санёк видел.

Он даже видел крепкие руки, хорошую «дыхалку», видел детскую боксёрскую грушу и модный джампер, прыгая на котором, его сын будет до ужаса пугать Оксютку и до хохота радовать его самого.

Долго и трудно они выбирали имя, даже не в силах уснуть, будто назначение имени действительно может стать проблемой. Наконец, сошлись на Алексее, потому что Оксана о другом и думать не могла — Алексеем звали её отца. Ну, а Саня согласился, ибо ему хотелось, чтобы имя сына имело родство с именами родителей. А так получалось, что имена всех членов семьи содержат в своём составе «кс». То есть, икс. И это по-детски его забавляло настолько, что он всерьёз положился на такую мелочь при выборе имени своему первенцу.

Оксана смеялась над такой несерьёзностью от души. Но, когда Саня узнал, что монашеское имя святого князя Александра — Алексей, он аж содрогнулся. И больше на тему имени не шутил.

Когда Оксана рожала, Саша впервые в жизни заплакал. Он целых два дня простоял на коленях перед иконами, где-то в неосознанном надеясь, что его телесный подвиг хоть немного перетянет на себя Оксюткины страдания.

Но родила она хорошо.

И уже через день, дерзостью пробивая упрямство главврача, Санёк вознёсся к окнам родильного отделения, гнездящегося на втором этаже больничного корпуса, в жёлтой корзине автокрана.

Александра, конечно, забрали в полицию за дебоширство и нанесение ущерба больнице, в виде двенадцати букетов роз (по числу сентябрьского дня, в который родился его сын) просунутых им в форточку палаты рожениц на втором этаже и тем загрязнившим карантинное помещение. Водителя автокрана оштрафовали на сумму, заранее и с излишком покрытую Саней.

Но уже к вечеру Санёк выкладывал на площадке внутреннего больничного дворика огромное сердце из красных воздушных шаров. И вся больница прильнула к окнам, чтобы посмотреть, как тесня друг друга, в небо взлетают сотни шариков.

Дежурного врача Саня урезонил как мог жёстко (а он мог), и вскоре после исчезания шаров в стратосфере, во двор больницы въехал полицейский «Уазик», чтобы урезонить Александра. Он сдался с улыбкой, а участковый с улыбкой его арестовал. Составил протокол в присутствии дежурного врача, притворно хмуря брови, а потом отвёз Александра домой и поблагодарил. Потому что сам он, когда родилась его первая дочь, умудрился только напиться и в драке сломать себе большой палец левой руки, который теперь не сгибался.

– Спасибо, что отомстил за меня и сделал по-человечески, – сказал он и уехал.

На третий день Санёк притащил в больницу аппаратуру и каких-то подозрительных хиппи, и спел в микрофон «Если б не было тебя».

Полиция приехала быстро.

А прочими днями были ещё дагестанская лезгинка в исполнении целого семейства танцоров, Оксюткин церковный хор и «Многая лета», а также по-новогоднему мощный салют.

Когда Саню арестовывали в последний раз, ему аплодировала вся больница, а главврач даже обнял и похлопал по спине, вставая при этом на цыпочки. Правда, просил в другой раз рожать где-нибудь ещё. Но участковый полицейский счёл это пожелание неудачной шуткой и даже немного оскорбился за Александра, хотя и увёз в участок.

Когда Санёк вырвался на свободу, Оксаны в роддоме уже не было. Тесть забрал её с малышом и отвёз в квартиру, подаренную дочери на свадьбу. В тот мир, о существовании которого Саня старался забыть — в правильную семью.

 

Иная жизнь

Поехать туда Саня не мог. Разрываясь между своей правдой и своей болью, он провёл первую в своей семейной жизни одинокую ночь, оставшись на своей съёмной квартире. Пил чай, молился перед иконой Александра Невского, чтобы справиться со злостью на тестя, и пытался уснуть. Потом опять пил чай, опять молился. И не спал.

Утром он сдался и явился по новому адресу.

Тёща квочкой кудахтала над малышом и своей уставшей дочерью. Поэтому этот период дался им, неопытным и по-своему ошарашенным, легко: всё, что нужно было, предусмотрительно учитывала тёща, включая моральную поддержку, доброе слово. Потому что Саня не умел красиво сказать.

Расходы и беготню по магазинам взял на себя тесть. И тут Саня, чтобы не сорваться до ссоры, тоже спорить не стал.

Ночевали родители здесь же, площадь позволяла.

Тесть и тёща были во всём правильными людьми.

Его звали Алексеем Робертовичем Персиановым, и его имя заставляло Саню каждый раз недовольно морщиться, потому что батя сказал как-то, что нормальный человек своего сына Роботом не назовёт.

Работал тесть юристом в администрации города и хорошо разбирался в финансах, умел инвестировать и даже рисковать. Но был при том насколько бесстрашным и холодным, настолько и везучим, и оправдавшиеся риски сделали его довольно состоятельным. По крайней мере, на фоне его свата Коляшки Фёдорова из Родионовки. То есть, Саниного бати, который зашибал ржавую копейку, время от времени работая трактористом у местного фермера.

Лет ему было за пятьдесят, и тело его уже начало сохнуть, но благородство осанки засело в нём крепко. А первая седина только подчёркивала глубину его проницательных и пытливых тёмных глаз, часто глядящих с холодной оценкой, как бы со стороны.

Лидия Владимировна, его жена, тоже выглядела осовременной дворянкой старинного благородного рода. Вроде бы даже так оно и было. Возраст взялся и за неё, но, судя по взглядам взрослых мужчины, которые исподлобья нередко подмечал Саня, красота её не истлела ещё.

Характер её был так же сдержан и открыт миру мужественно, но молча. Основную часть жизни Лидия Владимировна проработала в Ростовском драматическом театре по части музыки. А теперь только давала частные уроки, преподавала в основном сольфеджио и пианино. Руководила хором в ближайшей к дому церкви.

Теперь это семейство соединилось в их центре города, где значилась их квартира, подаренная ими их дочери, чтобы нянчить их внука.

И Саня мечтал о сыне на работе. Мечтал о погремушках, машинках, велосипедах и совместных с сыном лодочных вылазках вдоль берега Таганрогского залива.

А дома, если ему доставалось место у кроватки, глядел на новорождённого с удивлением и опаской — таким он казался хрупким и уязвимым. Трудно было поверить, что люди могут быть настолько крошечными.

Оксана быстро восстановилась, на деле научилась простому уходу за малышом, и родители, наконец, вернулись в свой дом.

Началась новая жизнь, которую Саня считал перевернувшейся с ног на голову в третий раз.

Период пелёнок и, как он слышал, послеродовой депрессии, они прожили твердо. Да и не было у Оксаны никакой депрессии, хотя её ум и преобразился. Теперь всё её внутреннее внимание вращалось вокруг новорождённого малыша.

Саня, конечно, никуда её не звал и не тащил, а сидел при ней и Лёшике, перехватывая у неё из рук любое дело. И она была ему благодарна. Но, по его ощущению, как сестра или товарищ, а не как его половина плоть от плоти. И он не понимал, что могло измениться, что могло отодвинуть от него Оксютку, если с рождением сына их мир только расширился и креп.

Неожиданно для него самого, хоть немного его ум прояснила тёща.

Лидия Владимировна бывала у них несколько чаще, чем её муж, и даже оставалась с ночёвками. И в одну из таких ночей, видно, приметив Сашкины долгие задумчивые сидения на кухне заполночь, она заварила и себе чайку, поднявшись в полвторого.

Она вошла на кухню в своём цветастом шёлковом халате, наброшенном на распущенные волосы шёлковом платке и изящных комнатных тапочках. Это почти единственное чем она раздражала Саню — она имела в его доме личную одежду, которую никогда не увозила с собой. И ему казалось, что так эта дарованная квартира ещё больнее кромсает его уязвлённое самолюбие, и чувствовал в этом противность.

– Что-то случилось, – улыбнулась она, не глядя на зятя и бросая в кружку пакетик чая. – Сидишь здесь по полночи и думаешь.

– Да, задумываюсь о своём, – усмехнулся Саня, тоже не глядя и не желая обсуждать что-то собственное с чужим человеком.

– Я знаю, о чём ты думаешь, – усмехнулась в ответ и Лидия Владимировна, села за стол и подула на кипяток. Хотя, Саня уже знал, что она ни чаю ни кофе обычно не пила, считая их дурным ядом для своей кожи и сердца. – Это всё пройдёт.

– Что пройдёт?

Она вздохнула и как-то горько увела большие глаза вбок и вниз, что бывает с людьми, созерцающими в памяти глубокие воспоминания.

– Всё пройдёт, – ответила она уклончиво, оторвалась от памяти и поглядела на него уже прямо и как-то властно и холодно, будто с приказом, отчего её спина и шея вытянулись до идеальной балерунской ровности. – И это тоже пройдёт. Обязано пройти.

– Что пройдёт? – с нажимом повторил Саня и тоже посмотрел на неё твёрдо из-под хмурых бровей. Тёщу он не боялся и не презирал. Но и не любил, не уважал и не ценил. Относился просто и терпеливо, как относятся к нежелательной погоде.

– Одиночество, – ответила она, и он вдруг поверил её дрогнувшему голосу, который так не к месту раскрыл её внутреннее.

– А у вас прошло? – откликнулся он на её секундную слабость.

– Я не мужчина, – опять уклончиво ответила она, уже спохватившись, и для виду стала мешать чай ложечкой, хотя сахар не сыпала. – Так уж устроено человеческое нутро. Если человеку приходится терпеть, скажем, зубную боль, то ему кажется, что она станет меньше, стоит ему отвлечься хоть немного.

– Ну, допустим, – холодно ответил Саня, впервые за весь разговор прислушавшись всерьёз.

– Вот и допустим, – язвительно повторила она, оставила свой притворный чай и по-учительски въедливо вгляделась в его глаза, отчего он впервые по-настоящему, душа в душу встретился с ней взглядом. – Так вот, если отвлечься, то боль не уменьшится. Она станет такой, какая она есть. Просто часть внимания сместится с боли. А значит, внимание способно усиливать боль.

Она напомнила ему его школьную учительницу истории Нину Сергеевну, которой он всегда восхищался, хотя и не имел к ней никакого тяготения. Ни как к красивой женщине, потому что она была на полтора поколения старше, хотя он и признавал её красивой женщиной. Ни как к матери, потому что она уважала учеников и позволяла им вставать рядом, на её ступень авторитетности, сама вовлекая их в споры.

– Ну, то есть, как получается? – он заинтересовался, вроде бы чувствуя, что она клонит к чему-то умному и важному, но понять к чему не мог. – Боль — это одно, а… Что?

– А внимание — это другое.

– А! – понял он и даже откинулся на спинку стула. Хотя, к чему все эти рассуждения не уловил. – И-и… что с того?

– А то с того, что у молодой женщины, если она здорова в психологическом смысле, ребёнок, по крайней мере, первый, вбирает всё внимание, которое у неё есть. И ей кажется, что нет ничего важнее, чем её дитя, – наконец, разъяснила она и добавила с заговорщической интонацией. – Но, с другой стороны, разве с ней поспоришь?

Саня не ответил. О чём можно спорить с женщиной, родившей дитя? Ни дай Бог, если она не поставит дитя на первое место. Даже, если поставит туда мужа — бедный такой муж.

– Ну да, – ответил он, наконец уловив суть её рассуждения. – Просто, так получается, что есть муж и жена, и всё у них хорошо. А потом родился ребёнок, и, вроде, стало ещё лучше. А на деле…

– А что, на деле? – усмехнулась Лидия Владимировна. – Внимание ограничено. Но, не время.

– Думаете, надо ждать?

– Думаю, надо, – кивнула она, поднялась и плеснула чай в раковину, так и не глотнув ни разу. – Придёт время, и тебе придётся её возвращать. Главное, сейчас не потерять. Ни её, ни себя. Потому что, когда она вернётся, застанет ли она тебя на месте? Держись, я молюсь за вас, если для тебя это, конечно, что-то значит.

Он промолчал, не зная, благодарить ли за молитву, или за умные слова, сказанные в нужное время.

Но она не ждала ответа, она просто молча вышла из кухни, и её цветастый халат растворился в темноте его дома. Будто и не было её здесь.

Из тёщиных мыслей он сложил идею внимания, которое и составляет суть человека. И выходило, что он — это стремление вдаль, это жажда побед и преодолений, а Оскютка — устремлённость вглубь и вверх, к сердечным озарениям.

Такие мысли и раньше его осеняли. Но, тогда ему казалось, что они двое — вертикальная и горизонтальная линии, составляющие крест. А теперь он чувствовал, что этот крест состоит из двух взаимоисключающих тяготений и рискует стать для их отношений могильным крестом.

Однако, этот короткий разговор с тёщей сильно тогда помог Сане, потому что никто не находил для него убедительных слов. Да он и не стал бы слушать. Батя же только шутил, мол, не задумывайся, а то «воши» заведутся. А тёща оказалась умнее и тоньше, чем ему увиделось вначале. И за глаза он больше не называл её тёщей, а только Лидией Владимировной. Хотя в лицо просто обращался на «вы», коробясь от одной мысли окрестить кого-нибудь мамой.

 

К году, когда Лёха уже уверенно пошёл своими ножками, Саня таскал его во двор и там учил кидать камни и пинать мокрый осенний песок ногами. И до смеху умилялся талантам малыша.

Но жизнь его без Оксютки постепенно утихала и гасла. Санин мир, когда-то целиком заполненный ею, теперь будто распался. Это был мир с озабоченной малышом Оксаной, смешным и милым Лёшиком, часто являющимися тёщей и тестем, работой, теперь ставшей неожиданно важной, детской консультацией, подгузниками, игрушками.

Батя редко приезжал к нему в новую квартиру — смущался из-за слишком престижного микрорайона, дома, квартиры, мебели. Сам-то он жил в хатке на одну комнатку во дворе, заросшем самосевными сливами и вишняком, и тем был доволен. А в комфортабельных помещениях чувствовал себя чужеродным и лишним.

Летом Саня уже в одиночку бродил по окрестным рекам. Оксана вырваться с ним не могла, и это, конечно, Саня принимал. Не мог он только уловить, почему она отказывалась без видимого сожаления. Неужели её внутреннее внимание настолько к нему одеревенело?

Редкими наездами он пытался доделать лодку в доке своего друга. Но дело шло медленно и кисло.

Зимой он ездил в деревню, а Оксана тем временем возила сына к своим родителям. А с началом летнего сезона Саня покорял ветер, ловя его в парус виндсёрфинга, а Оксана, не желая зевать от скуки на берегу, водила Лёшика по зоопаркам в сопровождении своих мамы и папы. Иногда Саня бродил с ними, сквозь слёзы зевоты глядя на аттракционы и водные горки для самых маленьких.

Иногда после выходных они собирались на кухне втроём, обсуждали друг с другом подробности, какие казались достойными обсуждений, и Саня не отпускал малыша.

А тот не слазил с папы.

И на мгновение жизнь возвращалась в прежнее, Оксютка тянулась к своему Сашеньке, хотя и не имея в сердце, заполненным ребёнком, столько места для мужа, для любимого мужчины, как это было раньше. Но, всё равно, видя её стремление вернуться, Саня отзывчиво хватал их с Лёшиком в охапку, тащил куда-нибудь к людям, в мир, и они весело, втроём слившись воедино, глядели за горы, за горизонты. И в такие моменты Оксана будто приходила в сознание, просыпалась и снова чувствовала себя самой важной и любимой, и совершенно растворялась в окружающем счастье.

Но дома она склонялась над кроваткой малыша, легко переключаясь от мужа к ребёнку. И даже, кода Саня обнимал их втроём, она не обнимала в ответ, а только пусто улыбалась из вежливости, не находя в себе тяготений для ответного объятия. И почему такое с ней происходило, сама себе сказать не смогла бы.

Впрочем, она тем и не задавалась.

Когда Лёха подрос до трёх лет, они уже совершенно разделились, и только сынок был их общим миром, потому что оба они любили его горячо. И они оба уже приспособились к новой реальности.

Саня теперь сам глядел вперёд, вглубь мира, и Оксане казалось, что её муж не желает идти дальше, что он стремится обнять весь этот мир, а потому так широко распростёр руки и с такой тоской глядит в окно с шестого этажа в далёкую недосягаемую синь. А ведь он должен отдать себя ей, посвятить себя великому служению семье.

Эта мысль ещё больше отдалила её, даже охладила. Но, слава Богу, чуткая Лидия Владимировна уловила перемену в настроении дочери, и толкнула её в обратную, к Сане, долго с ней беседуя и полагая, что сейчас Оксана делает шаг к пустоте и без причины натягивает ту самую ниточку, которую не стоит трогать без особой нужды. Ибо ниточки эти рвутся только однажды и связывать их — жизни не хватит.

Оксана встрезвилась, встрепенулась и встретила мужа с работы прямо во дворе, у гаражей гуляя с Лёшиком. А, когда Саня загнал машину и вышел к ней, бросилась ему на шею и затараторила о чем-попало, чем его до немоты удивила.

Вскоре он, поверив в её порыв, выбил короткий недельный отпуск посреди лета, и весь его провёл с Оксаной и с Лёшиком. Много читал сынишке, вытаскивал его на улицу, катал на машине по городу или просто сидел с ним дома и целый день на него смотрел. А дети почитают такое время наилучшим, когда отец смотрит. «Смотри, как я умею», «Смотри, что я нарисовал» или «Смотри, как этот самолёт взлетит высоко и там достанет до звёзд». И он смотрел.

И всё потому, что теперь чувствовал Оксютку, и её избыток любви к ребёнку присовокуплял к себе, хотя сына любил и без того. Однако же, имея единение с женой, он иного ничего и не желал, как быть с ними. Хоть бы даже и не глядеть в свою даль.

 

К концу отпуска он увёз их к деду в деревню. И здесь, вне обязательных требований, предъявляемых настоящим, Оксана, наконец, расслабилась, будто вернулась в юность, в которой большое облако охраняло и берегло редкой красоты цветок.

Саня почувствовал перемену и даже попробовал обсудить их отношения, пока Оксана была в духе Оксютки. И всё говорил ей, хотя и косноязычно, о большом сердце, что в нём много места, и что не обязательно отрываться от прежних, полюбив следующих. Что создание семьи не обязательно должно поставить стену между молодыми и их родителями, и рождение ребёнка — это не препятствие между мужем и женой. Потому что для каждого из них в душе есть своё место, и просторный мир в нём тоже не конкурирует ни с любовью к родителям, ни с любовью к детям. Ни с отношениями между мужем и женой.

Эта его длинная и горячая проповедь, произнесённая им в саду, где они полночи просидели у мангала среди дикого отцовского вишняка, долго потом питала её воображение. И она попеременно соглашалась и спорила (в зависимости от настроения) с мужем в уме уже потом, в Ростове, в большой повседневной жизни.

Её душа не имела столько места на борту, и она разрывалась между мужем и ребёнком. И, видя, как муж отдаляется, она, конечно, выбирала сына, закрывалась в ванной и плакала от досады. От того, что вообще нужно выбирать. Но одновременно она не могла. И вообще не понимала, как можно следовать за мужем — свободолюбивым, перекачанным ребёнком, который весил 100 кг, но который рвался туда, куда ей идти было неинтересно и даже страшно, никогда не беспокоящемся о быте, о духовном понимании сущего вокруг, и всё привыкшим брать прямолинейными марш-бросками.

Последний день в деревне выдался особенно жарким, и они решили целиком провести его на реке. И здесь произошло нечто страшное.

К середине дня, перекусив от внезапной «голодухи», которая всегда случается на воде, они уложили Лёшика на покрывало в тени верб и, поглядывая на него «одним глазом» отдалась наслаждению водной стихией. Они давно не были сами по себе, вот так запросто — он и она. Поэтому, не забывая краем ума следить за спящим малышом, они ныряли и прыгали в воду с тарзанки, визжа и крича, как дети. Чем до смеха веселили соседей с противного берега речки.

Потом долго лежали на песке, смотрели друг на друга и души их раскрылись в объятие. Как будто и не было прожитых лет. И только сейчас, внезапно вернувшись в прошлое, в его счастливую безмятежность, они оба осенились тем, насколько суха и черства их нынешняя жизнь, к которой они так надёжно приспособились.

И в этот момент, когда Оксана уже почти поверила в Саше, когда уже была готова отдаться всей своей душой ему, его почерку, краем зрения она увидела на поверхности воды небольшое… лицо. Даже не голову.

Это было маленькое личико человечка, цыпочками стоящего на зыбком дне.

Оксана одеревенела, глаза её увеличились, а сама она мгновенно побелела до неузнаваемости. Блаженный Сашка встревоженно отследил её взгляд и «лёжа» подпрыгнул на месте. Уже через мгновение он со скоростью безумного гепарда понёсся по твёрдому берегу и напротив нужного места щучкой влетел в мелководье.

Личико, а это был молча тонущий Лёшик, будто губами пыталось ухватиться за воздух, по-рыбьи двигая ртом, но потом исчезло под безмолвной поверхностью воды. Видно ножкой он ступил ещё дальше от берега.

Оксана запоздало вскочила, наконец вклинившись в реальность, тоже метнулась к воде, к малышу, слепо канувшему в её толще.

Движимый силой истеричного прыжка и отталкиваясь ногами от дна (а бежать по воде — работа в таких случаях бесполезная), Саня двумя взмахами рук проплыл полтора десятка метров, в конце пути уже под водой. Его руки были выставлены навстречу смерти, своим руками схватившей Лёшика.

Саня выхватил малыша, резко, шумным бугром и брызгами выворачивая воду вверх, выдернул его из воды в атмосферу воздуха, встав на ноги и неосознанно подняв малыша выше головы.

Лёха зафыркал, плюясь брызгами стекающей по лицу воды, и заплакал, кашляя и хрипя.

Заплакала и Оксана, которая уже подоспела к ним, дрожа всем телом, перехватила малыша на руки и унесла на берег.

Здесь они долго успокаивали Лёшика и свои души.

А вечером уехали в Ростов. И уже дома, когда малыш спал, Саня попробовал обсудить случившееся с Оксаной. Но она уклонялась от разговора, молча кивала, согнувшись над спящим малышом и роняя слёзы на его подушечку. Но своего ничего не говорила.

А потому замолчал и он.

Так их жизнь перевернулась снова.

К осени они размолчались настолько, что Саня, не желающий видеть гибель своего корабля, почти ушёл. Он не бросил ни жену, ни сына, но, всё ещё стремясь купить собственный дом и веря, что там их жизнь снова вернулась бы к изначальному, направил все силы на достижение хотя бы этой мечты. Он уволился и стал вахтами выезжать на север.

И его внимание с жены и сына постепенно совлеклось к зарабатыванию денег, что давало ему чувство собственной правильности. Своей правды.

Так целых семь лет он «пахал» и откладывал, покупая дома в пригороде или хижины в самом Ростове, потому что боялся полагаться на рубль или доллар. Наконец, посчитав собранного достаточным, он распродал всё, слив накопленное в один кошелёк.

Оксана с ним дом не выбирала. Теперь она работала юристом при ростовском отделении Северо-Кавказской железной дороги, времени у неё не было. Да и частные дома вызывали у неё сомнения, не любила они их.

Поэтому дом он купил сам, хотя и не жил в нём. Зато построил на участке тонкостенный док и в межвахтовку они с Лёхой, уже десятилетним «мужичком», заново строили свою яхту, которая теперь называлась «Алоксал». Хотя они её кратко называли «Окс», отбросив свои имена от маминого.

И Саня как-то искусственно удерживал в себе надежду, глядя на своего сына, и видя в нём то себя — белокурого, дерзкого, упрямого пацана, то Оксану — кареглазую, тонкую и проницательную.

Лёхе уже исполнилось одиннадцать, когда они полностью закончили строительство. Это была мини яхта длинной девять с половиной метров, но в которой, хотя и без комфорта, могли разместиться четверо. И Саня шутил, что четвёртое место для будущей Лёхиной невесты, чем Лёшика смущал, а у Оксаны вызывал равнодушную косую ухмылку.

Оксана приезжала иногда в этот дом, но её сердце не принимало его. Он казался ей бессмысленно большим, неудобным из-за цоколя и двух этажей, и нечисто близко прижатым к грунту, в котором черви и бактерии стремились вверх, к человеческому жилищу. Тем более ей слишком большим казался двадцати-соточный двор, вобравших в себя целых несколько участков. И слишком открытым для посторонних глаз.

Сане не терпелось спустить «Алоксал» на воду, но впереди была зима, и он отпраздновать спуск на воду символически прямо в клеенчато-фанером доке. Проще говоря, в сарае. Они с Лёхой подвесили на верёвочку пакет с лимонадом, рассчитывая, что тот разобьётся о борт, как шампанское.

Впрочем, это «шампанское» так и не было разбито: весь выходной они прождали Оксану.

Но она не приехала. Вроде бы, не смола по уважительным причинам, в которые Саня даже не вдавался, сгущая в своём уме все её слова в простые и сухие формулы «Да» или «Нет».

И, может быть не без правды, он решил, что ей просто не нужна эта яхта, о которой с детства мечтал он, этот дом его мечты, и эта жизнь, которую зовут «Александр Фёдоров».

Лёшик уже чувствовал, уже понимал, что что-то между родителей не горит, что-то между их душами остыло и закоксовалось, превратившись в твёрдые и холодные железные капли. Но он верил по детской наивности, что, раз когда-то этот металл горел и плавился, то может быть растоплен заново. Только не знал, как это сделать.

В конце зимы Саня планировал реально спустить лодку на воду на ростовской лодочной станции, что на Дону, чтобы там допустить к ней инспектора ГИМС, получить документы и подготовиться к дальнему летнему странствию. И они с Лёхой, азартно споря друг с другом, вдавались в карту, не зная, пойти по северному берегу через Таганрог и дойти до Мариуполя или по южному, через Азов, до Ейска и, может быть дальше, аж до Анапы.

Ради этого путешествия с сыном (они оба уже не верили, что могли бы выйти в море втроём), он утонул в работе — ему хотелось путешествовать с шиком, раз уж жена упрекала его в излишнем аскетизме. А потому уехал на три полторамесячных вахты к ряду и всю зиму провёл на Крайнем Севере, куда давно уже заступал бригадиром и потому имел недурную зарплату.

Честно говоря, он надеялся натянуть связывающую их с Оксюткой нить до предела терпения, до боли, чтобы она, дойдя до края, оттолкнулась от него, и душой притянулась к нему.

Но, когда вернулся, понял, что только дал ей возможность научиться жить совсем без него. Теперь Оксана превратилась в вежливую и доброжелательную коллегу. И Саня злился за это на неё и на себя, потому что не мог даже предъявить ей хоть что-нибудь. Не скажешь же, что «в нашей семье всё хорошо, мы не ссоримся, не изменяем друг другу, и даже шутим, обмениваемся новостями и планами. Мы живём хорошо. Но ты… не смотришь на меня по-настоящему».

Было бы глупо.

И он даже вдался в «эксперименты». Например, весь вечер проводил с ней, старался её обнять лишний раз, притащил ей цветы (он очень редко вспоминал о них, если только не считать дней рождения), обещал на выходные ужин в ресторанчике, который она любила когда-то. И даже, наконец, сыграл на саксофоне «Если б не было тебя».

И на все его знаки внимания она вежливо улыбалась в ответ.

В другой день он молча и угрюмо смотрел сериал про побег из тюрьмы и с ней не разговаривал. А она, если он встречался с ней глазами, только и делала, что вежливо улыбалась в ответ.

В ресторан он её так и не сводил, чем нисколько не опечалил — она даже не вспомнила об этом.

И он уже всерьёз принял мысль о том, что у неё наверняка появился кто-то ещё. По крайней мере в душе. И эта мысль так жёстко хлестнула его по сердцу, что Саня совсем перестал спать, часто поднимался, пил свой крепкий чай и молился. Потом ложился в гостиной, размышляя над тем, чтобы сделать из неё себе отдельную комнату. И пытался уснуть.

Наконец, он поставил точку: устроился в другое место, чтобы следующую вахту уехать в Сургут к давнишним знакомым и, может быть, поработать там безвылазно пару лет.

А пока что он ушёл, ничего ей не говоря, в свой дом на Ростовском «море».

 

Натяжение

Туда приехал и батя — частные дома ему как раз таки нравились.

Сели, посидели.

Батя, как всегда, скрытно потягивал водочку, хотя уже и по чуть-чуть. И, немного подпив, стал мучить сына, потому что понимал, что его одинокая жизнь почти за городом — это неспроста.

– Нельзя вот это всю жизнь… Прожить вот так, – наконец сказал он в лоб. – Это как-то для себя, для своего счастья. Ай, помогите, моя жена мне в рот не заглядывает! Или, вот: я погряз в подгузниках, ай, я же мужик! Ну, погряз. Да. И что?

Он вздохнул и покосился глазами на пол, за холодильник, где у него стояло полбутылки водки, которой, с его слов, он сегодня не пил и тем более с собой не привёз. И за холодильник не спрятал.

– Мы с твоей матерью тоже так прожили свой кусок. Вот это… Мы друг друга не потеряли, когда ты родился, и не отпихнулись друг от друга, как вы с Оксанкой. А стали жить, как и до ребёнка — красиво. Но только, вот это, мы не в туризм вдавались как ты, не в путешествия. Мы работали в колхозе, то в шахте работали тоже долго. И ездили в Ростов, Новочеркасск, в Адлер. Да много куда, даже в Москву, – он задумался, вспоминая прожитое и с наждачным звуком шурша грубыми пальцами по небритым морщинистым щекам. – И мы там кутили — гостиницы, рестораны. Вот это… Нравилось нам это. Но это тоже самое, что и твои путешествия, если не притворяться и подумать по совести. Это жизнь ради «балдежа», для счастья, для себя. А жить надо целиком! Вот это, даже молодому. Так, чтобы это… Чтобы целиком, не только сейчас, а чтобы и потом. Куда-то туда, эх! Не умею говорить! Тьфу!

Вспоминая и пытаясь сказать о чём-то далёком, потерянном навсегда, но самом важном, он разволновался.

– В общем, эх! Не только для себя, а любить так, чтобы отдавалось оно, а не только бралось. И когда, вот это, перестаёшь жить для себя, для своего, то всё приходит к тебе. И счастье тоже.

Про счастье он добавил сконфуженно и робко глянул из-под косматых бровей своими серыми, словно выцветшими на солнце глазами, когда-то красивыми и мужественными, теперь виноватыми и мутными. Не очень-то сподручно ему, грубому сельскому человеку, говорилось о счастье. Но водка помогала.

– Я поздно понял вот это. И она сгорела, – он запнулся, вспомнив о маме, и увёл глаза к полу. – Женщины быстро от выпивки сгорают — год-другой, и это уже другой человек. Всё! Нету! А ещё немного — и её самой уже нету. У неё были такие боли! Такие! Рак мозга. Это невозможно… Это невозможно… Это…

Он совсем замолчал, его руки крупно задрожали, и он спрятал в них лицо.

– Невозможно терпеть. Прости меня, сынок, – выдохнул он из своего укрытия хриплым полушёпотом. Потом отнял руки от лица и посмотрел внезапно раскрасневшимися глазами. – Это я виноват. Жил сейчас, а не целиком, чтобы и сейчас и завтра. А… Вот это, надо было целиком жить! Целиком! А потом я понял всё это. И похоронил её в вишняке, в её любимом месте. И теперь живу назад, а не вперёд. Целиком уже не получается, без неё будущего у меня не было уже никогда. Разве ж такую найдёшь, как она была? А потом я понял, что наше с ней будущее слепилось в тебя. Вот это! И ты мой маяк света. И стал жить для тебя. Как мог. Прости…

Он схватился с места, смело, уже не стесняясь, сунул руку за холодильник и легализовал свои полбутылки. Налил четверть стопки, глотнул, не закусывая, и покачал головой.

– Я и пить бросил, и всё такое. Да поздно уже было, хотел даже утопиться, речка рядом. Но потом понял вот это. Понял! Все ошибаются люди, нельзя бывает без ошибок. А и выберешь без ошибки, да по дурости в ошибку превратишь. Но начать можно заново, лишь бы было для чего. А у меня был ты, тебе тогда было почти семь. И я стал буквы с тобой изучать. И пить бросил, а то сам ничего не понимал. И не пил не граммульки двенадцать лет, пока ты не уехал насовсем.

На последней фразе в его голосе послышалась обида, он снова вздохнул, налил, но пить не стал. И Саня поднялся, поднял отца за плечи, молча прижал его к себе, чувствуя, как самому обидно за эту глупую ошибку, совершенную его родителями потому, что так они понимали эту жизнь. Как могли.

– Ты чего, бать? У каждого своя жизнь, прожили. Как смогли. Спасибо тебе, ты меня вырастил, лучший батя! Зато ты настоящий герой-одиночка.

Видно давно то нужно было сделать, ибо старик задрожал весь, расплакался и стал многословно лопотать слова благодарности. А потом уселся обратно, вытирая слёзы, и замечтался о том, что, если тут есть место, и может угол какой ненужный, то он мог бы здесь пожить, что-нибудь поделать с внуком. И, что он всё умеет, и что пенсия скоро у него, и хлеба он даром не поест.

Просто жить ему хотелось целиком, не только сейчас. А с внуками это можно.

Саня успокоил его, выделил ему весь мансардный этаж — живи, мол, сколько захочешь. И старик тем успокоился, как-то просветлел лицом и водку допивать уже не стал, а поднялся на мансарду и пустился мечтать, как будет здесь жить и как станет молиться Богу о сыне и его семье.

Внезапное откровение бати тронуло Саню, и он даже стал немного по-другому смотреть на свою жизнь, теперь, настоящее сливая с будущим, и будто цельнее от того сам себя видел.

Действительно же, время стоит рассматривать в целом, а не тянуть яркую юность, которая для себя, в грядущее, которое всегда должно быть для кого-то. Ведь так только человек растёт.

И он даже остался бы в Ростове, но механизм был уже запущен, люди на Севере уже положились на Саню, и ему пришлось ехать стажёром в Сургут прямо посреди Великого поста. Правда, всего на три недели пока.

На этот раз, впервые за всё время семейной жизни, он уехал не из их квартиры, а из своего дома. При том молча.

Оксана узнала о его новой работе на сразу, а только спустя несколько дней. И то от сына.

И теперь она действительно «заболела». Но не от боли натянутой Саней нити, о которой он думал, а от того, что теперь никакой нити больше не было. Теперь она, считай, была свободной, одинокой женщиной с ребёнком, у которого есть надёжный отец, который не бросит сына ни деньгами, ни вниманием. Но этот мужчина — уже не её муж и не её мужчина.

Долго она мучилась свалившейся на неё пустотой, злилась на него и принимала безоговорочные решения уйти, бросить первой, пока на словах они ещё не расстались. Потом в ней возбуждалась протестом Оксютка, и она плакала, закрывшись от сына в ванной.

По вечерам она, вооружившись акафистником, молилась перед Казанской иконой, и верила, что всё ещё можно вернуть. Хотя и не знала как.

Но, просыпаясь утром, смотрела в будущее, как в серое, задымлённое ядами пространство, и винила во всём Сашку.

К концу его короткой вахты, воображая, как он сообщит ей о новой жизни в Сургуте и о том, что больше вместе им не быть, она утвердилась в своём решении и на Страстной седмице насовсем ушла к родителям.

Лёшику они выделили большую гостиную, засуетились над её устройством.

А Оксана поселилась в той комнате, в какой родилась. Здесь стены до сих пор были увешаны её детскими рисунками, как в музее имени её детства, а на полках стояли её детские книги, на страницах которых она сопереживала Фёдоре, её горю и бычку, который вот-вот упадёт с досточки. Или Ивану царевичу, глядящему на камень у перепутья — налево пойдёшь, направо пойдёшь.

Вечера здесь были тихими и молчаливыми. Мама погружалась в чтение, если не удавалось задержаться на работе, или готовила простенький ужин по давно привычной рецептуре.

Папа редко ужинал дома, стараясь здесь только спать. Да и то, ночевал в своей комнате, в которой у него был свой телевизор, своя библиотека книг и свои мысли в голове. Всё прочее время он посвящал работе или заботе о здоровье, следил за собой и выглядел чуть ли не моложе мамы. Хотя тоже был на целых шесть старше.

Иногда он приходил поздно, долго копошился, пошатываясь, в прихожей и наполнял её запахом хорошего вина и дорогих духов. Но мама никак на это не реагировала, хотя Оксана подозревала (и даже почти застала её пару раз), что она после таких его молчаливых выходок, тихо плакала в своей комнате, увешанной иконами и картинками с видом на старинные монастыри.

Оба они оживлялись только в присутствии Оксаны. Как будто, как в видеоиграх, стоит ей отвернуться, исчезали, чтобы не перегружать видеопамять.

Они с удовольствием, подолгу и с умилением вспоминали её детство, хранили в памяти всякие мелочи, первые шаги, первый укус пчелой, первые метры на велосипеде. Других общих воспоминаний у них будто и не было.

Прожив с ними неделю и невольно сравнивая со своим, Оксана поняла, что они тоже потеряли друг друга, как только у них родился ребёнок. И всё в ребёнка вложили добросовестно с любовью. И поэтому она разрывалась между благодарностью, сожалением и скребущим сердце чувством вины. И, подумав, поняла, что это чувство поедало её всё детство, хотя и неосознанно. И ребёнком она стремилась соединить их, устраивала для них спектакли, кулинарные вечера, писала для них стихи и рисовала их всегда вместе, взявшихся за руки и улыбающихся. Хотя в реальности их такими видела редко. Но это не помогало.

К концу недели отец не пришёл ночевать, а, напившись на корпоративе, посвящённом, между прочим, его дню рождения, уснул в своём кабинете на работе. Постов он давно уже не держал, и в церкви не показывался много лет.

Домашний стол, предусмотрительно напичканный небольшими порциями всех его любимых блюд, так и остыл без именинника. А на маминой тумбочке в красной, повязанной минималистичным бантом в одну ленту, коробочке, так и остались лежать приготовленные в подарок для него дорогие часы с выгравированной дарственной надписью: «Моё время прошло с тобой».

Потом мама так и не вручила ему этих часов, а просто выбросила их в мусорное ведро, как, с её слов, и всё своё время.

В тот вечер она не сдержалась, и уже за полночь ждать перестала и спряталась в своей комнате. Оксана вторглась к ней, как могла успокаивала. Но… мама плакала и сожалела, рассказывала о разрыве, который ей так и не удалось заштопать.

– Береги своё внимание, – она никогда не рыдала по-девчачьи, не проливала обильных слёз, не голосила. Она плакала молча, выровняв спину и подняв подбородок, как благородный капитан тонущего корабля, не желающий покидать родного судна и идущий на дно в парадном мундире. – Даже самая святая любовь, материнская, может сделать тебя эгоистом по отношению к другим людям. Даже к Богу. Люби всем сердцем, а не одной его частью.

А утром Оксана уехала домой: начинать всё заново.

Но здесь её ждал неожиданный удар: на полочке для ключей она нашла свою, потерянную во время бегства, серёжку и… Сашино обручальное кольцо.

Она вскипела, взорвалась, позвонила ему, но не услышала даже длинных гудков — Саша сбивал её вызов.

Она бросилась звонить Лёшику и узнала, что папа приезжал, что был в пустой квартире и что уже купил билет назад. В Сургут. Навсегда.

И Оксана помчалась на вокзал «Ростов-главный».

Препятствия не останавливали её сегодня: пробиваясь через пробку, она бросила машину в начале Садовой и пешком побежала оставшийся километр. И, несясь вдоль железнодорожной насыпи от пригородного вокзала к главному, она натыкалась на прохожих, чуть не спотыкаясь, и понимала, что уже сейчас поезд отходит от перрона, а бежать ещё очень далеко. Но она бежала и слушала, как бьются колёса электрички, по этой насыпи легко её обгоняющей, боясь остановиться и признать правду. Потому что у неё не был разработан план, эту правду предполагающий и учитывающий.

Она не успела.

Когда Оксана влетела в здание главного вокзала, растратив драгоценные секунды на обыск линейниками, которым взъерошенная и испуганная женщина показалась подозрительной, время вышло полностью. Даже с учётом надежды на чудо. Ибо и чудеса ровно укладываются в законы физики.

Пробежав огромный зал насквозь, она в слезах вырвалась на перрон с безнадёжным опозданием на целых семь минут. Она бы в самом начале отнесла этот нелепый рывок к бессмысленной глупости. Потому что время рассчитывать она умела хорошо. Но сегодня, стремясь к Саше и через то как бы соединяясь с ним, она вспомнила его характер. А он никогда не верил в безнадёжность. Не потому, что был возвышенным оптимистом, а потому, что всегда всё брал прямолинейными марш-бросками и на всё смотрел в упор.

Но сегодня будто о них с Сашей молился какой-нибудь святой старец: на перроне стоял зелёный поезд с жёлтой полосой по борту, и проводники, все до одного скворцами торчащие из своих дверок-скворечников, размахивали красными флажками — аварийная стоянка.

– Машинист остановил, говорят, заменят его сейчас! – отчитался проводнице, видно, знакомой, идущий по перрону вдоль состава молодой паренек-железнодорожник. ЧП однако.

– А что с ним? – крикнула она вдогонку.

– Дочь у него родилась раньше срока, бросил всё и побежал к жене, – засмеялся парень. – Теперь уволят.

– А! – улыбнулась проводница. – Ну, мужик! Ради дочери можно!

 

В конце перрона, в самой голове состава, сдвинув хрупкую проводницу, из вагона выглянул силуэт крупного мужчины.

– Сашенька! – закричала Оксютка, уже выдохшаяся и не имеющая сил к бегу. Проводницы, головами торчащие из вагонов, и скучающие на перроне пассажиры враз встрепенулись, и все уставились на неё. А потом, проследив за её взглядом, на Саню.

Он свесился, всем телом вывалившись наружу и держась за поручни, и увидел её. Между ними оставалось всего каких-нибудь вагонов пять.

Оксана сняла проклятые туфли с их длинными каблуками и побежала горячими подошвами по холодному апрельскому бетону, беспорядочно размахивая руками. Такой он её не видел никогда.

– Что случилось? – крикнул он ей так громко, что проводница, которую он сдвинул с её поста, аж вздрогнула, покосилась на него с раздражением, но промолчала. Уж так оно выходит, что здоровенный мужик имеет больше прав в этом мире, и его терпят с большей охотностью. Особенно, если он бывает симпатичен.

– Я люблю тебя! – заорала она, остановившись и сгибаясь в поясе, чтобы выдавить для этого крика весь воздух из обессилевшего тела. И теперь не могла бежать, не могла даже идти. Она упёрлась руками в колени, как бегунья на финише, и, тяжело дыша, всмотрелась мутным взглядом в голову состава. Но ничего толком не разглядела, мир вокруг поплыл и далёкий первый вагон казался ей недосягаемым. Она хотела ещё что-нибудь крикнуть, понимая, что у неё есть считанные минуты.

Но, оказалось, нет даже секунд: из локомотива послышался длинный гудок, обозначающий начало движения вперёд. Любопытные проводницы с нетерпением в полтела выглядывали из вагонов, чтобы лучше видеть Сашку, который молчал. Из первого вагона выбросили жёлтый флажок, и, по цепочке, красная линия флажков, из каждого вагона сигналящая «Стоп!», обернулась в жёлтую. «Вперёд!»

– Са-ша! – вскрикнула Оксютка и решилась на последний бросок. Швырнула туфли в никуда и, что есть силы, но досадно медленно, побежала вдоль состава.

Поезд грохнул, тронулся, вначале медленнее её бега, и она вся вложилась в этот бег.

Из середины, из главного вагона, того, в котором ездит начальник поезда, выглянула в полкорпуса (большого и дородного корпуса) внушительная женщина-проводница и, уставившись вперёд, крикнула низким и грубым голосом:

– Ну ты что, Саша? Любит она тебя! Не будь ты гадом!

Тот что-то выкрикнул, что-то, наверное, важное и дающее ответ на все недоумения бригады проводников и целому перрону зевак, следящему за событиями, но машинист дал ещё один длинный, заглушив для них конец этой печальной истории. И Оксютка, видя, что поезд мчится уже заметно быстрее её, остановилась. Она смотрела вдаль, в начала состава. Двери закрывались и проводницы уходили, так и не узнав ничего.

Поезд ушёл, а она осталась стоять на краю перрона босая, дрожащая от невыплаканных слёз и неопределённости будущего.

И стук колёс удаляющегося поезда аукался в её сердце: «Прощай-прощай, прощай-прощай! Прощай-прощай!».

 

Молитва

В купе его ждал только один попутчик.

Саня поздоровался, даже не глянув на него, сунул багаж под свою полку и уселся, положив руки на стол и уставившись в окно невидящими глазами.

– Прощай, Ростов, – сказал попутчик, и Саня обернулся на него. Тот сидел не у окна, а в тени, в ногах своей полки, у двери, и прислонился спиной к стенке.

Это был средних лет мужчина, судя по одежде — монах. Худощавый, с вытянутым лицом и большими глазами, тёмной клиновидной бородой и раздвоенным пробором длинноватых волос, он отдалённо походил на Христа. Но его лицо было не возвышенный и одухотворённый, как Христов лик на иконах, а обыкновенным, человеческим, хотя и с несколько пристальным, строгим взглядом. Саня всмотрелся и приметил шрам на переносице, небрежную спутанность волос и неровность в бороде, распавшейся на два неодинаковых клинышка. В общем, обычный, земной человек.

И Саня вздохнул, кивнул в ответ, не желая сейчас с кем-нибудь разговаривать, и снова стал глядеть на проносящийся мимо город. Но тут же вернулся к монаху.

– А вы монах?

– Да, постригся вот, – вздохнул тот и улыбнулся, не переставая медленно перебирать короткие чётки, которые Саня не сразу и приметил.

– Может оно и к лучшему.

– Может, – повторил монах, по-видимому согласившись. – Я к Господу тянулся с детства, к Нему и пошёл. А дойду ли, не знаю. Путей к Нему много, а мир тянет в пустоту. Тупик.

– Тупик, – повторил теперь Саня и всмотрелся внимательнее. – Но шансов-то больше?

– Может быть, – опять вздохнул монах. – Я хотел жениться, семью создать. Очень люблю детей, очень люблю. Но… Я понял себя, понял, что не смогу понести любви.

– Как это, не сможете?

– Я понял, что, в миру сложнее взрастить в себе любовь. Только к детям, разве что. Но что будет? Давайте честно. А будет так: я стану метаться между этой любовью и миром, ради похотей я буду добывать деньги и говорить всем, что делаю это для семьи и детей. Так весь мир живёт. Так жил мой отец, упокой, Господи, его душу. Он жил на работе. Вроде бы ради нас. Но за пятнадцать лет моего детства, он только однажды отмечал Новый год с семьёй. Мы его не видели, хотя жили в достатке, но в пустоте. Мы с братом плакали за ним, даже подростками, хороший он был человек. Но он зарабатывал вчетверо больше нужного, а любил не на словах, а на деле, вчетверо меньше.

– Ну, а как ещё надо-то? – отмахнулся Саня от рассуждений попутчика. – Сидеть дома, лишь бы детишкам сопли утирать?

– Как надо? По правде надо. Больше никак.

– Ну и… что? По правде, это в нищете? – Саня усмехнулся и вскользь глянул на окошко — бессмыслица за окном его притягивала больше этой беседы.

– Может и в нищете, а может в простой скромности быта. Но, с любовью и миром в душе. Если правда зовёт вас вдаль, бросить семью и идти — идите! Хоть в Москву, хоть в Новгород. Бог позаботится о детях. Но, если правды нету в вашем стремлении, то тут… В общем, надо по правде и с любовью.

– С любовью… Я люблю своего сына, но у нас с женой всё давно рассыпалось, – он махнул рукой и что-то в его душе дрогнуло, когда он коснулся больной темы. – Жить только ради… чего? Ради чего терпеть эту пустоту?

– Ради сына, как, ради чего? Ради правды, ради любви, а значит, ради Бога. А ради чего вы готовы терпеть? Ради заработка, успеха, достижений, ради мечты? А она чиста? И есть ли у людей чистые мечты? Наверное, нету. Потому Бог и подаёт им просимое не спеша, что их стремления навеяны похотями тел и душ. И Он долго очищает их скорбями.

– Может быть, – Саня вздохнул и всмотрелся в этого человека. Приблизительно его возраста парень, отказавшийся от семьи и детей, от работы и мечты. – А вы куда, разве не к мечте стремитесь?

– Нет, не к мечте, – усмехнулся монах. – Я смотрю просто и прямо, иду к Богу. А Он не мечта, потому что мечта — это вымысел, то есть, ложь.

– Мечта — это ложь? – усмехнулся Саня в ответ, но, подумав, согласился. – Ну да, вообще, это придумка такая. Выдумал себе и иди.

– Ну вот. И ради этой придумки мы отказываемся от любви, от детей. А значит, и от Бога, потому что лукавим сами перед собой. А иди мы путём правды, к Богу, то и мечты наши, но уже очищенные Им от похотей, Он ложил бы пред нами как дар. Правда за правду. Все просто и прямолинейно.

– Всё просто, – задумался Саня. Ведь и верно, ехать в Сургут на два года с тайной надеждой, что там всё образуется, что он проработает на Севере лет десять, заработает большие деньги и приедет в Ростов с какой-нибудь молодой женой, чтобы больно нахлестать по щекам Оксану. Это правда. Какая-то некрасивая и пошлая.

– Может вы и правы, – почти согласился он. – Думаете, надо вернуться к сыну?

– А разве есть другая правда, кроме той, что вокруг вас? – ответил монах уклончиво. – Вы хотите заполнить то, что не имеет дна. А попробуйте жить без мечты и выдумки, и смотрите не на желания и мечты, а на Бога и его Промысл, и увидите, как и мечты ваши к вам приближаются, и окружающее становится понятным и сердце наполняется любовью. А без любви правды не удержать. А значит, и Бога не сохранить в душе.

– Ого! – удивился Саня, впервые в жизни чётко и детально, хотя и на мгновение, увидев свою жизнь целиком и всё ясно разложилось на плоскости, как пятна с полосками на карте. – Наверное…

Поезд разбежался лихо, нагоняя время, из главного вагона включили радио, и тихая музыка заполнила пустоту, в которой вязла Сашина душа.

Монах замолчал, быстрее зашевелив чётками, и погрузился в свои мысли или молитву, для ясности закрыв глаза.

Саня остался один. Выходило, что все его стремления — это похоти души, хотя, может, и не такие уж явные. И ещё — Оксана, с которой он хотел провести жизнь в вечной юности, отмахиваясь от правды, которая проста, вот она: главное в его жизни — это Бог. А найти его можно в любви к сыну, в терпении простых искушений. И теперь уже, когда сын почти взрослый и сердце жены освободилось от избыточного материнского порыва, он мог бы легко идти к ней навстречу, полагаясь на Бога.

А он плюнул на всё и на всех, включая сына, и устремился куда-то в свои туманы, теша собственный эгоизм.

Он вздохнул, его душа застыла где-то между «Да» и «Нет», и Саня взглянул на монаха, в надежде от того услышать хоть что-нибудь, что помогло бы ему избавиться от этого неуместного равновесия.

И вот здесь, в самый переломный момент, когда он, уже нахмурился, что бывало с ним в моменты внутреннего сопротивления собственным, накатывающим слабостям, и даже протянул руку к занавеске, чтобы резко задёрнуть окно и не видеть исчезающий из его жизни Ростов, всё ещё мелькающий знакомыми ему окраинами, произошло нечто перевернувшее его ум с ног на голову. По радио заиграла мелодия. Это был предательски рвущий душу саксофон и, конечно, он ревел «Если б не было тебя».

И Саня больше не думал. Он спокойно и молча встал, накинул куртку, вынул из рундука сумку и закинул её ремень на плечо.

– А вас как зовут? – спросил он у монаха.

– Алексеем, – ответил тот, открыв глаза и глянув снизу вверх.

– Как моего сына.

Алексей усмехнулся с теплом в больших глазах.

Саня кивнул на прощание, грюкнул скользящей дверью и вышел вон.

Увидев из открытой двери своего купе его промелькнувшую фигуру, проводница вскочила и засеменила вслед, на ходу вползая в тапочки. Она знала чего он хочет.

– Решился? – спросила она так, будто Саня целый час откровенничал с ней, а не с монахом-попутчиком.

– Да.

Она кивнула и сама сорвала стоп-кран.

Поезд резко дёрнулся, заскрипел и запищал, слегка дрожа, и недовольно фыркая, остановился. Она открыла дверь и выбросила красный флажок.

– И ты её люби, – сказала проводница почему-то дрожащим голоском, заморгала, глядя вверх, чтобы слёзы не размочили тушь на ресницах и отступила, пропуская здоровяка. Тот спрыгнул на землю посреди степи, глянул на неё исподлобья. – Уж пожалуйста!

– Я люблю.

Проводница выставила жёлтый, машинист прогудел длинно, и поезд, набирая ход, ушёл в свою дальнюю даль.

Не скоро Саня попал обратно.

Быстро темнело, и ему пришлось искать попутку, при том, что высадился он не на шоссе, в загородной пустоте. И с одной стороны её подпирал крутой, ползущий вдоль железной дороги продольный бугор с редкими домишками по верху, а с другой широкая старица Дона. Но Саня даже не успел помолиться Александру Невскому, которому всегда молился в пути, ибо тот всю жизнь метался между Ордой и Новгородом. Когда выбрался на холмину, в спину ему посигналил старый «москвичонок», пропусти, мол. Но Саня не пропустил, напросился. И, уж точно ему сегодня везло: это была пожилая семейная пара, которая ехала на пасхальную всенощную в Ростов, да ещё и не куда-нибудь, а в их церковь. Саня даже вспыхнул особым духовным чувством, похожим на смесь радости и беспричинной уверенности, даже доверия ко всему, что окружало его и называлось реальностью. Или правдой, что тоже самое. И он всем умом понимал, что таких совпадений не бывает.

 

Церковный двор весь светился и был заполнен теми случайными прихожанами, которые являются в церковь только в пасхальную ночь и со своими полными корзинками дожидаются окончания богослужения во дворе.

Бросив сумку охраннику, Саня вошёл в храм.

Во всю шла всенощная, и с клироса, нависающего над входом, он слышал голос Оксаны.

– Горе Тя на Престоле и доле во гробе… – читала она тропарь.

Храм был забит народом, как никогда, и Саня остановился на входе, огляделся поверх голов, выбирая путь промеж людей к иконе Александра Невского. Потом, стараясь никого не толкнуть, он кое как протиснулся, добрался до любимого места и вгляделся в лик твёрдого и непобедимого человека, с которого срисовывал себя. Теперь ему казалось, что Александр Невский прибыл сюда вместе с ним, на ходу остановив поезд и «москвичонок», идущий в ровень туда, куда надо. Вообще, он мог, конечно.

Но, главное-то не это! Главное то, что, может быть, он помог понять что-то и найти Путь. И ему, своему земному тёзке Александру Фёдорову из Родионовки, ни к чему не имеющему духовного разумения и твердолобому грешнику, помог узреть сердцем, что жизнь гораздо больше хотений, устремлённых в никуда, в пустую даль. И что любить своих близких надо во что бы то ни стало, и скорей нужно молитвой и ровным терпением одолевать тупики, чем прошибать их лбом упрямства.

От этих мыслей, ходящих по кругу всю его обратную дорогу, Сане стало как-то печально и стыдно. Потому что это он, собственными руками решил обрубить данное Богом семейное счастье и уехать вон. А ведь надо было к Богу возносить свою боль, а не загонять её в кулаки.

– Сшел еси в нижняя земли, – слышался с клироса Оксанин голос.

Будто заворожённый им, Саня протеснился к иконе, зажёг свечу от лампады, установил на подсвечник и стал ждать, пока освободится место перед иконой, чтобы поклониться своему святому до земли.

–От Тебе бо не скрыся состав мой, иже во Адаме, и погребён, – читала Оксана, но потом вдруг затихла на мгновение, замерла, но тут же продолжила, хотя голос её задрожал. – истлевша мя… обновляеши… – продолжила она хрипло, а потом не выдержала и всхлипнула, будто взывая к Богу из глубин ада. – Человеколюбче!

Всё это было заметно ему, знающему её чтение и пение и ловящего любые полутона в её голосе. Прихожане вряд ли заметили перемену.

По крайней мере на клирос обернулись только некоторые, постоянные, которые тоже знали её голос.

Обернулся и Саня.

Оксана, вся в слезах, смотрела сверху на него — увидела и узнала его со спины и потому разревелась. Он встретился с ней глазами, и она с мольбой покачала головой, будто прося его не делать что-то, утёрла ладонями скорбное лицо, залитое слезами, и исчезла в темноте клиросной ниши. Видно, спешила к нему вниз по ступенькам.

Молитву за неё продолжила тёща.

В голове его понеслись мысли, и приготовленная и обдуманная заранее покаянная речь, в которой он собирался ей все объяснить, красиво примириться с Оксюткой, рассыпалась на отдельные слова — сейчас она летит к нему. Он в растерянности посмотрел на икону святого Александра и услышал откуда-то снизу:

– Папа!

У его ног на коленях стоял Лёшик перед иконой Александра и плакал. Вот кто молился о них всё это время! Вот какой святой старец.

– Папа! Не делай этого! – он от слёз не в силах сказать что-то ещё, вцепился в отцовскую ногу, обнял её, и, не страшась любопытных человеческих ушей залопотал сиплой от громкого шёпота скороговоркой: – Тогда как получается? Я что ли зря родился? Я напрасно родился, я вас развожу, вы устали. Тогда зачем я? Куда мне деться? Я сделал вас несчастными!

 

– Ты что? – Саня вначале наклонился к нему, чтобы лучше расслышать его слова, а потом и вовсе сполз на колени. Там, посреди человеческих ног, он обнял самого главного человека в своей жизни, свой маяк света и сам прослезился, прижимая к себе белокурого сынишку с карими глазами. – Я вернулся, я навсегда вернулся. У нас получится, у нас всё получится. Я так тебя люблю, я горжусь тобой и тем, что ты есть.

– Я верю, – ответил Лёха дрожащим голосом. И тут на них со спины, сверху налетела и как-то налегла дрожащая Оксютка, Саня узнал её по запаху. Она тоже бросилась на колени, и люди, видя, что происходит что-то важное, расступились, давая им воздуху.

– Мы будем вместе, – бормотал Лёшик. – Я так долго молился. Я так молился. И это чудо… оно случилось. Оно случилось! Фуф! Как же я устал!

Не скоро они успокоились. Сочувствующие старушки, которые, конечно, знали, что происходит, притащили им скамейку, они тут же под иконою уселись на неё втроём, и сидели молча, слушая службу.

Наконец, придя в себя, они поднялись, чтобы до поры разойтись по своим привычным местам. Оксана, не умея оторваться от Сашеньки, всё же пошла обратно, на клирос. Но руку, которой только что держала мужа, уже не разжимала. Чтобы с ним не расставаться как можно дольше.

– Вот кто молился! А я чувствовал! – прошептал Саня на ухо Лёшику.

– Да! – улыбнулся тот как-то уверенно и возвышенно, будто ведал тайной всего мироздания. – Будет и ещё, я верю. Только ты не удивляйся.

– Что? – спросил Саня, но сынишка уже отвернулся к алтарю, служба шла полным ходом.

К полуночи что-то снова оборвалось на клиросе, Лидия Владимировна сбилась с пения, хрипло дрогнув голосом, Оксана перехватила пения на себя.

Прихожане снова обернулись назад, на хоры, и, невольно проследиди за ошарашенным взглядом своего регента, потом повернулись обратно к алтаю. Все, кроме Сани с Лёшиком, потому что в толпе, посреди храма стоял… тесть. Почти добела седой, в красивом белом плаще и праздничном чёрном костюме с торжественной бабочкой и пышным букетом алых роз, он крестился и кланялся на раскрытые царские врата, как бы беря Божье благословение на важное дело.

Потом, обернувшись и найдя глазами свою жену, он пошёл назад, на выход. Но не вышел, а поднялся по ступенькам на балкон клироса.

Здесь он деликатно обнял Лидию и пробубнел неровным от волнения голосом:

– Прости за… – он с трудом произносил эти слова. – За это время.

Вручил ей цветы в правую руку, а, взяв левую, надел на неё красивые женские часики.

– Там написано, «Спасибо за подаренное время!».

Тёща отступила на шаг, обернулась на тётушек на клиросе, смущаясь тем, что они все видят, но потом, ткнулась ему головой в грудь. Кто-то забрал у неё цветы, кто-то погладил по спине, но она, видимо, провалилась сквозь реальность. Бывает такое чувство у людей, особенно тогда, когда жизнь входит в резкий поворот. Слава Богу, на этот раз хороший поворот.

– Христос воскресе! – воскликнул батюшка из алтаря, и прихожане радостно прогудели в ответ своё «Воистину!» С этого возгласа Пасха считается начатой, ибо воскресение случилось.

Долго потом шла служба, во многих сердцах отзываясь чем-то новым, неведомым, хотя и не впервые испытанным, но каждый раз будто заново. Таково пасхальное чудо.

***

«Алоксал» вышел в море в конце июня с командой из трёх человек, спаянных любовью воедино. А в августе он уже бил своим упрямым килем волну вдоль побережья Мариуполя. В то путешествие Лёха не ушёл, уступил своё место бабушке с дедушкой. Они рвались в какое-то начало, к чему-то потерянному, но важному. А Лёха делал вид, что не понимает, о чём они.

Но, он, конечно, понимал. И даже ждал, потому что верил.

Что можно начать после пятидесяти? Всё, что угодно. Например, можно, наконец, начать жить в полноту морского ветра, с радостью и надеждой глядя на Бога и устремляясь за годы, за горы, за горизонты. Но вместе, а не порознь.

 

Поставьте оценку

Так Вы внесете свой вклад

Общее мнение читателей: 4.9 / 5. Голосов: 8

Еще никто не оценил

Так как вы нашли эту публикацию полезной...

Подписывайтесь на нас в соцсетях!

Сожалеем, что вы поставили низкую оценку!

Позвольте нам стать лучше!

Расскажите, как нам стать лучше?

Вам может также понравиться...